"БАЛТИКА"

МЕЖДУНАРОДНЫЙ
ЖУРНАЛ РУССКИХ
ЛИТЕРАТОРОВ

№3 (2/2005)

ПРОЗА

 

САЙТ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ В ПРИБАЛТИКЕ
Союз писателей России – Эстонское отделение
Объединение русских литераторов Эстонии
Международная литературная премия им. Ф.М. Достоевского
Премия имени Игоря Северянина
Русская община Эстонии
СОВЕРШЕННО НЕСЕКРЕТНО
На главную страницу


SpyLOG
Геннадий Верещагин (1955 г.) — поэт, автор трех сборников стихов, член Союза писателей России. Живет в городе Пярну, Эстония.

Геннадий Верещагин

Подвал

Этот подвал был ничейный, и его взял в аренду Витька Стрекалов. Крепко соображая в части электричества, Витька решил подзаработать на ремонте электромоторов. Благо, что моторов тех в стране, провозгласившей коммунизм конечной точкой человеческого счастья, было как грязи. По Витькиному понятию, они составляли ровно половину всех общественных благ.

Прежде он работал в здании городской милиции электриком, и поэтому, так сказать, «по долгу службы», ему приходилось посещать бесчисленные политинформации. И хотя он считал эти мероприятия никчемной болтовней, одну фразу из тогдашней пропаганды он написал на скрижалях своего сердца: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны».

Советская власть Витьке ничего плохого не сделала, но и особых благ не принесла. К ней он относился равнодушно, как к смене времен года. А вот вторая часть «строительства нового общества» Витькиной душе нравилась. Технику он любил с детства. Ломал игрушки и собирал их снова, ходил к отцу на завод, отец работал резчиком металла, и даже из отдельных, частью купленных, частью сворованных деталей сам собрал в пятом классе велосипед. Но великая загадка электричества сжигала душу юного техника, будоражила возможностями прогресса. Закончил паренек профтехучилище, получил специальность техника?электромеханика, и жизнь закружила в водовороте будней.

В конце перестройки Витьку уволили за пьянку. «Газанули» с друзьями в честь Дня милиции. Да так оттянулись, что Витька очнулся эдак в километрах ста тридцати от места празднования, в другом городе, куда автобусы заезжали два раза в неделю. С миру по нитке собирал на билет, ночуя где придется, подрабатывая у сердобольных старушек починкой розеток и заготовкой дров. На работе появился только через неделю. И хотя начальник отпускать Витьку не хотел из-за его золотых рук, но всеобщая борьба с пьянством и указ свыше дело сделали. Витьку уволили.

Но, как говорится, — не было счастья, так несчастье помогло. Стал мужичок оглядываться по сторонам, искать работу. Везде одно и то же: платят мало, а вкалывать надо, как всегда, по восемь часов. Жена извела. Зудела весь день и еще ночью изгалялась, отказывая в последней радости. А через пару недель стала попрекать куском хлеба.

— Лоботряс! Как до получки дотянуть? Вон, дочка без обуви, сам третий год в одном и том же ходишь. Матери помогать надо, а теперь и не поехать. Дура я, что за тебя вышла, думала — путевый.

Витька молчал, но сердце сжималось. Безделье угнетало больше всего. Утром, когда жена уходила на работу, Витька делал вид, что еще спит — стыдно было.

Помог, как всегда, случай. Встретился друг, Санька Бобров, или просто Бобер, и предложил организовать кооператив по ремонту стиральных машин и прочих нужных в хозяйстве механизмов, сердцем которых были электромоторы. Идея Витьке понравилась, а главное, что никто над тобой не стоит, не помыкает, планы не навязывает. Сколько сделал — столько и в карман положил.

Справили документы, претерпев муки хождения по конторам, и стали приискивать помещение, где бы основаться. И тут Витька вспомнил, что заходил к одному типу давний должок истребовать, и пока поднимался в его квартиру на третий этаж, чуть не задохнулся от жуткого запаха. Запах шел из подвала, где бомжи устроили притон, выходя на белый свет с инспекциями помоек и за «фуфыриками», то есть «Тройным» одеколоном. Это то, что надо! — осенило Витьку. Тепло и просторно, есть вода и электричество, сам себе хозяин и почти в центре города.

В ЖЭКе, куда Витька пришел с утра, прихватив документы о кооперативе, его идея была встречена на ура. Начальник ЖЭКа долго тряс Витькину руку и даже обещал первые полгода не брать арендную плату. Начальника терроризировали жильцы дома, даже обещали применить силу, если он не выселит обитателей подземного притона. Жалоб накопилось на две увесистые папки. Что только не предпринималось! Все бесполезно.

Бомжи держали оборону стойко и порой от безысходки в сумерках переходили в наступление. Тогда потерей жильцов становилось все с бельевых веревок. Иногда воровали собак и кошек. У хозяев пропавших четвероногих друзей появились подозрения, что их питомцы приняли мученическую смерть и были съедены подвальными извергами. Когда приходили из милиции, пожарной службы или санитарной станции, бомжи наглухо закрывались и никак не реагировали, соблюдая, как в подводной лодке, режим полного молчания.

Атмосфера накалялась, милиция не помогала, и Витькино предложение начальник ЖЭКа расценил как подарок судьбы. За полчаса был составлен договор, а после его подписания начальник угостил Витьку коньяком. Не пожадничал — налил полный стакан. При расставании робко предложил:

— Вы с ними как-нибудь сами договоритесь, ладно?

Бомжей выкурили в один момент. Операцию подготовили в полвечера. Бобер, бывший офицер, принес из гаража дымовую шашку и с двумя бутылками водки, с противогазом на боку и в маскхалате пошел к жителям подвала. Бомжи обомлели, подумав, что началась третья мировая. Глухим, как с того света, голосом Бобер сказал, что надо, мол, провести санитарную обработку помещений и попросил выйти всем на поверхность, эдак часа на три. Предложение было подкреплено материально. Кроме водки каждому обитателю притона Бобер выдал по трешке, и они, счастливые, ушли пропивать упавшие с неба деньги.

А когда вернулись, на двери подвала висел огромный замок, и блестела яркими красками вывеска «Производственный кооператив «Мотор». Ремонт стиральных машин и электромоторов». Все вещи бомжей были вынесены и аккуратно сложены рядом с дверью. Кооператоры уважили частную собственность, но прежние обитатели подвала были крайне недовольны потерей жилья. Витька, окрыленный быстрым успехом, популярно объяснил недовольным, что взлом двери подпадает под статью «с проникновением», и бомжи разошлись в темноту засыпающего города гасить души разными пахучими жидкостями.

Дело завертелось. Подвал вылизали, наделали кладовок с полками, принесли какую-никакую мебель, в долг взяли старые станки, на кредит купили проволоку и прочие причиндалы. Инструмента своего хватало. Закаленные прошлой жизнью, кооператоры подошли к обустройству помещения по всем законам совместного владения. Бессознательно они мастерили из подвала ту модель маленького, отдельного общества, которую подсказывал им опыт реального жития в обществе отдельном, но большом.

Свое, отвоеванное, должно быть надежно защищено. Поэтому начали с двери. Дверь — это и защита, и витрина. Ее надежность должна сочетаться с аккуратностью и привлекательностью. А так как предприятие задумывалось не на один день, поставили дверь из нержавейки. Покрытая молотковой эмалью, в серых с прожилками тонах, блестящая и холодная, она олицетворяла надежность и неприступность. Когда ее ставили, Витька сказал:

— Будем Наф-Нафом из «Трех поросят». Никакой на свете зверь не ворвется в эту дверь!
— А теперь — свет, вода и тепло, — сказал довольный Бобер, вытирая грязные руки о подвернувшийся кусок тряпки. — На этих трех китах стоит наша страна-бедолага. Много в ней этого добра, да что толку, все одно ничье, а ничье — значит, и не мое.
— Не твое, да Божье! Креста на нас не было, вот и погубили все. Раньше люди Бога боялись, все с оглядкой на него делали, а теперь ничего не боятся. Все можно — только бы в тюрьму не загреметь. И наверху так. Сами себе законы пишут, да так хитро, чтобы украсть и — в тину. Не виноват, мол, закон позволял. А совесть? Совесть что? Когда выгодно, можно и совесть под подушку спрятать.

Бобер возразил:

— А как же: царь далеко, Всевышний высоко?! На Бога надейся, а сам не плошай?!
— Вот и понадеялись — перебил Витька. — Мы и сами с усами, мы — самые?самые. Гордыня нас заела. Расчеловечились мы. Доброты не стало. Как зверьки жили — каждый сам по себе.
— А Бог-то тут причем? — не сдавался Бобер.
— А при том, что Бог заставляет на себя со стороны посмотреть.
— Это как?
— А так. Ладно, я побегу в газету объявление давать. Со следующей недели начнем, — закончил Витька.

После объявления народ повалил. Витька знал качество советской бытовой техники, поэтому не боялся: работы хватит до второго пришествия.

Работали дружно, напористо: оба — с руками, мастера. Скорой поступью двинулась к ним слава. И она, как искра в сухую погоду, быстро охватила весь город. К тому же и конкурентов не было. Первый раз работали не на дядю, а на себя, старались. Появились деньги. Жена притихла, и, когда Витька возвращался на бровях, не кричала, а тихо корила с пониманием, мол, издержки производства.

Потянулись в подвал друзья?товарищи. Первым пришел Валерка Мельников, высокий, стройный, с тонкими чертами лица, ореховыми глазами и рано проступившей лысиной на затылке. Валерка в былую пору работал на машиностроительном заводе электронщиком, слыл незаменимым специалистом, сам проектировал разные замысловатые схемы. Начальство его ценило и даже купило за счет завода у города для Валерки трехкомнатную квартиру. Живи и радуйся!

Валерка жил и радовался, пока не развалилась страна, не наставили границ, не разворовали завод. Остались только стены — кожа завода, а все содержимое высосал рынок, невидимый и прожорливый червь либерального хамства. Валерка пробовал заняться мелким бизнесом, но прогорел и теперь жил изготовлением электроудочек. По нищете народной спрос на них не убывал.

Все бы ничего, но были в Валеркиной жизни две проблемы. Одна внешняя — это жена, а вторая сидела внутри — любил выпить. Пил до изумления.

Валеркина жена, творческий работник с высшим образованием, была психом. Это установили врачи в больнице, куда Наташка (так звали жену) была доставлена после того, как она во время очередного Валеркиного запоя порвала «свидетельство о браке» и в порыве отчаяния била подоконную батарею ногами. В справке из больницы значилось, что у Наташки «вялотекущая шизофрения». По-народному — псих. По причине износа женского организма и общего безобразия жизни приступы учащались, жить становилось невмоготу, и Валерка стал чаще и чаще уходить в запои, укрываясь от житейских невзгод.

В кой-то день, вспомнив про подвал, спустился в него Валерка за какой-то мелочью для своих удочек да и задержался в хорошей компании. Он потом все приговаривал:

— Зашел на пять минут, а вышел через неделю!

Благо, что магазинчик с выпивкой был в сорока метрах от подвала. После первой сбегали за второй, вспоминая народную мудрость: «Пошли дурака за водкой — он одну и принесет». Затем в головы пришла истина о любви к троице, а после третьей, как известно, приходит нечистый — и счет потерялся.

Проснулся Валерка в кромешной темноте и тишине. Как в гробу. Тужась, вспомнал, где и с кем пил. Попробовал искать выход. Встал с маленького узкого дивана и наощупь пошел вокруг стола искать выход. Обошел стол с трех сторон — стена! Опять вернулся на место, присел на диван, но никак не мог вспомнить, где же выход. Повторил попытку — опять стена! Холодок нарастающего ужаса быстро трезвил. Третья попытка — снова неудача. Холодная шершавая стена поглощала не только все звуки, но и все Валеркины надежды. Впервые в жизни он пожалел, что не курит и нет с собою ни спичек, ни зажигалки. От отчаяния опять лег на диван, думал выждать — может, кто?нибудь придет.

Тишина угнетала, тьма страшила. Валеркина голова, налитая похмельным свинцом, выдавала обрывки вчерашних фраз и стертые образы смеющихся лиц собутыльников. Облизывая шершавым языком пересохшие губы, он попытался трясущимися руками нащупать на столе спички. Спичек не было. Валерку охватило отчаяние. В голову полезли мрачные мысли. Он подумал: может быть, друзья-товарищи решили над ним подшутить и закрыли в какой-нибудь кладовке, не имеющей нормальных дверей, и надо невесть сколько ждать, пока хозяева подвала соизволят явиться. Попытка рассмотреть стрелки наручных часов успехом не увенчалась. Темнота была абсолютной. Если бы не жажда, терпеть можно было сколь угодно. Но пить хотелось все сильнее и сильнее. Жажда шла изнутри, парализуя волю и склеивая внутренности так, что и двигаться-то никак не хотелось.

Наконец, Валерка додумался пойти по периметру стены и окончательно убедиться, что выход отсутствует. Он решительно встал, откашлялся и, держась за кромку стола, осторожно обогнул его и уперся в стену. Зачем-то постучал в нее. Звук был почти неслышен. Постучал сильнее, потом — еще сильнее. Почувствовал боль: содрал на костяшках пальцев кожу, и это, на удивление, придало ему силы. Осторожно ощупывая холодный бетон, он двинулся вдоль стены. Через пару шагов наткнулся ногой на что-то тяжелое, наклонился — предмет, оказался мотором. Валерка отодвинул его ногой и продолжал движение. Каково же было его удивление, когда в конце стены обнаружился проход шириной в полметра. Проход вел в другую комнату подвала. Но Валерка не решился туда идти. Боялся заблудиться или наткнуться на что-либо острое и пораниться. Из вчерашних событий проблески памяти выплескивали силуэты станков, расставленных, как монументы, по всему подвалу. Вспомнились железные коробки стиральных машин и разбросанные по полу моторы. Да и далеко от дивана уходить не хотелось. Он вернулся на диван, но не лег, а сел, постоянно облизывая горячим языком жаждавшие влаги губы.

Развязка наступила неожиданно. Где-то в конце коридора скрипнула дверь, и Валерка услышал глухой и спасительный Витькин голос: «Живой?» Так завершилось первое знакомство с подвалом.

Стал сюда забегать Петр Власов с машзавода. Завода как такового на самом деле уже не было. Там заправлял кооператив бойких жуликов, «прихватизировавших» еще не разворованное добро, а главное — стены и землю. «Фирма» закупала в соседней стране дешевое железо, обрабатывала его и продавала в виде полуфабрикатов в страны заходящего солнца.

Петр был низенького роста, но плотно сбитый, жилистый. Носил рыжие усы и смачно матерился по всякому поводу и даже без повода. На замечания всегда отшучивался, что русский язык без мата все равно что язык без восклицательного знака. Петр пил осознанно и с каким-то остервенением. Ему изменила жена, открыто рассказала об этом и предупредила: «Будешь пить — уйду совсем! И к детям не подпущу!». На этом Петр сломался. Жить ему не хотелось, к жене подходить брезговал, но детей любил до умопомрачения.

Он был механик от бога. В былые времена работал начальником цеха, а теперь токарил. Половину получки отдавал жене, половину пропивал. Ничего от жизни не ждал, ни на что не надеялся. Жил, как бурьян, считая, что других людей общение с ним закаляет.

С Витькой же вел давнишнюю дружбу, густо замешанную на добре, унесенном с завода. «На работе ты не гость — унеси хотя бы гвоздь!». Это руководство к действию и образ жизни брежневских времен Петр считал аксиомой, даже не подозревая, что это — народная перефразировка девиза тридцатых годов, где «унеси» звучало, как «принеси».

Петр вытачивал по заказу «подвальщиков» разные детали, имел на этом копейку и всегда зачислял ее в фонд выпивки. Витька много не пил, старался сдерживаться, работы было невпроворот, и люди приходили разные, не только измученные бытом женщины, но и солидные мужчины. А на солидных людей дышать перегаром запрещено.

Комнатку для возлияний, прозванную кандейкой, кооператоры устроили в самом конце подвала. Поставили письменный стол, диван, обитый потертым дерматином, и два стула. В углу пристроили холодильник и взгромоздили на него микроволновку. Уютно и безопасно в случае набега жен. Да и громкие голоса из комнатки слышались в остальном подвале приглушенно, и разобрать, кто говорит, было никак невозможно.

Налаженная подвальная жизнь стояла на двух «з» — на закрытости и на занятости. Витька шутил: «Мы тут, как в Союзе, за железным занавесом, входят все, кого Бог послал, а выходят — кого выпустим». Под железным занавесом Витька подразумевал двойную железную дверь с тремя огромными замками. Ее берегли, как родное око или драгоценный талисман — постоянно смазывали, чтобы не скрипела, и красили в самые дорогие и яркие краски.

— Это — наша витрина, — добавлял при случае Витька, — пусть привлекает, а не отпугивает. В витрине всегда положено выставлять самое лучшее, даже если этого лучшего в наличии нет.

Бобер, когда уходил из дома, помимо маленького чемоданчика с инструментами и хозяйственной сумки с кое-каким барахлом принес и Красное знамя. Доставил буквально на груди, аккуратно сложив его и бережно засунув под пропахшую трудовым потом рубашку. Потом вернулся домой и забрал древко. Это Красное знамя ему, как командиру сводного батальона, вручил сам командующий округом после уборки целинного урожая. Оставлять знамя «врагу», то есть жене, он категорически отказался.

— Я за него здоровье гробил, — ответил он на вопросительный взгляд жены, когда снимал знамя с древка, — тебе оно без надобности, а для меня это куда больше, чем просто красная материя.

Знамя было бархатное, с золотистой вышивкой и такой же бахромой. Посередине полотнища смотрела, как всегда налево, в профиль, голова Ильича, а вокруг головы вождя мирового пролетариата полукругом шла утверждающая надпись: «Мы придем к победе коммунистического труда!»

В подвале знамя повесили на самом видном месте, в производственном отделении. Оно быстро покрывалось пылью, но его раз в месяц стирали в стиральных машинках разных типов. Поэтому через полгода знамя стало похоже на фронтовое — истрепалось, вылиняло и пахло стиральным порошком, внешне похожим чем-то на порох. Видели знамя каждодневно, но пользовались им по назначению, то есть для души, только по отмененным новой властью прежним советским праздникам. Тогда знамя надевали на древко, бережно вносили в кандейку и ставили в железный каркас напротив стола. Изрядно выпив — целовали. Но никогда не глумились. Стало быть, идеалы из душ подвальников не выпали.

Два года работали спокойно. Пили как обычно, в меру. Жильцы были довольны и даже стали по вечерам заходить поболтать о том, о сем. Витьке это нравилось, за разговорами время проходило незаметно, и работа спорилась.

Общение с друзьями и приятелями, особенно когда тебе за сорок, дороже любых денег. Это всеобщий эквивалент угасающей жизни, мерило не зря прожитого дня. Общаться любят все — от детей, только начавших говорить, до глубоких стариков, забывающих, о чем говорили минуту назад. Но колорит общения мужчин солидного возраста, да еще под стопочку и хорошую закусь, да при отсутствии жен и подруг, в тесном кругу, такой колорит имеет особый оттенок. Это оттенок иронии и мудрости, проступившей на пепелище прожитого. Это оттенок равновесия, когда неудачи обращаются в достижения, а достижения в неудачи. Мужчина за сорок может оценить все! Но главными мишенями его оценок всегда служат три коварства: коварство женщин, коварство политиков и коварство денег.

О женщинах, будь это жены или зазнобы, говорили часто. О, если бы те, о ком говорили в подвале, могли это слышать! Мужчины не всегда умеют ценить женщин, но оценивать их они могут всегда. Для любой женщины другая женщина — соперница, поэтому она будет бессознательно, на уровне подкорки, выискивать слабые места соперницы, сильные станет игнорировать. Но мужчины для женщин изначально не соперники, а потенциальный объект, приносящий пользу. Любую. Присутствие самого жалкого мужичонки уже возвышает женщину, рассуждали подельники. А какие эпитеты при этом в ходу! Мужской язык более сочный, чем женский. Его образность в отношении прекрасного пола достигает предельных величин. Его краткость и насыщенность умещаются порой в одном слове. А оттенки интонации? Они уникальны, как редкие драгоценности, они поучительны, как библиотеки, они неповторимы, как мгновения близости.

О коварствах слабой и самой обольстительной половины планеты ходят легенды. Но для наших героев самой любимой и поучительной была легенда о сексологе и кочегаре. Собственно говоря, это была и не легенда, а просто заурядный бытовой случай, но профессии ее действующих лиц придавали особый смысл коварству той, чье имя легенда скрыла.

А дело было так. Как-то зашел в подвал интеллигентный человек, в очках, отставной военный. Все в городе знали, что он титулованный специалист в области сексологии. В советское время читал по этой, тогда не рекомендованной, теме лекции в санаториях, написал кучу статей в местные и даже центральные газеты, деток в школе просвещал, устраивал консультации. Вот и рассказал он Витьке печальную историю из своей личной жизни.

В общем подрабатывал сексолог на многочисленных командировках от общества «Знание» и посему часто отлучался из родного дома, где оставлял без присмотра свою пусть уже четвертую, но любимую жену.

Сексолог старался ту теорию, которой он завораживал доверчивых и непросвещенных женщин на лекциях, претворять на практике. Уж не знаем, как это у него получалось, но, судя по дальнейшим событиям, теория не всегда совпадала с этой самой практикой. Вернулся как-то сексолог рано-рано утром из командировки, а жена и еще кое-кто ждали его только к восьми часам. И что больше всего потрясло сексолога, так это то, что его «рабочее место» было занято не кем иным, как соседом по подъезду, имени которого он даже не знал. Он знал только одно: этот сосед всю жизнь работал кочегаром. Это так потрясло сексолога, что он перестал читать лекции, разошелся с женой и теперь поет в местном хоре.

После того как Витька пересказал исповедь сексолога друзьям-товарищам, в подвале кто-то произнес великую фразу: «На всякого сексолога — найдется кочегар!» Фраза так прижилась в подвале, что была удостоена быть записанной на бетонных скрижалях над письменным столом. Позднее там появилась еще одна надпись. В первоначальном варианте она имела вид «Бросили пить» с указанием конкретной даты. Но позже кто?то исправил заглавную букву «Б» на «П» и фраза приобрела загадочную двусмысленность.

Витька, хотя и давно разлюбил жену, называл ее только по имени-отчеству, Мария Антоновна. Уважал. Он разумел, что ранняя седина жены — от его похождений и крутого в выпивке характера. Нализавшись, он становился неуправляем, требовал продолжения праздника, и, чему он удивлялся больше всего, — у него действительно чесались руки. Витька начинал приставать ко всем, задираться. Авторитетов не признавал и поэтому часто был бит сам более трезвым и габаритным соперником. Пару раз попробовал тяжесть кулака на жене, и когда после второго раза Мария Антоновна ушла на месяц к сестре, Витька полгода был в завязке, но, развязавшись, кулака к жене больше не примерял.

В разговоре с друзьями Витька, говоря о супруге, мог просто сказать «моя Мария Антоновна». Слово «моя» он произносил таким уверенным, властным голосом, что сомнений, кто в доме хозяин, не возникало ни у кого. Стержнем семейной жизни Витька признавал терпение и детей. «Любовь, — говорил он, — можно найти на стороне, а терпение дается свыше. Если его нет, не будет и семейной жизни. Ибо любовь имеет свойство ослабляться или исчезать так же внезапно, как и появилась, а терпение, — считал он, — это — свыше». Подтверждение своим мыслям он нашел в книжке, где в признаках любви терпение стоит на первом месте.

Свою дочь Елену и внука Алешку обожал, и когда стал встречаться с другой женщиной, любовь не получилась. Между новой жизнью и привычной он выбрал Марию, семью.

Напарник Витькин, Бобер, был в разводе. Жена, пока он мотался по гарнизонам, наставила Бобру таких рогов, что на рентгене народной молвы он был похож на оленя, у которого на лбу выросла дубовая роща. Его Бобриха по женской слабости побила все мыслимые и немыслимые рекорды. Добрые люди быстро просветили Бобра о неведомых сторонах его личной жизни, рассказывая такие подробности, что не очень впечатлительный Бобер краснел, а, выслушав пару особенно ярких рассказов, стал чуть-чуть заикаться.

Плечистый, коренастый Бобер притих и ждал раздела квартиры, но женщину по душе все не находил, а через пару лет смирился с судьбой холостяка-одиночки. На работе горел, за что и погорел. Сделал глушитель к пистолету и угодил на год в тюрьму. Вернулся более хмурым, чем уходил. А Витькина работа частично вернула Бобра к жизни и общению с людьми.

В труды впрягались дружно. Каждый знал свое дело. Витька перематывал моторы, Бобер занимался механикой. К вечеру уставшие подельники распивали бутылку и расходились по своим домам. Бобру идти домой не хотелось, и он часто задерживался в подвале, гася работой тлеющий огонек инстинкта. Когда становилось невмоготу, шел под холодный душ, жадно поливая свое сбитое, красивое тело из черного жесткого шланга. Тело на время усмирялось, а душу смирял водкой. Любил конкретных людей и поэтому его любимой поговоркой, с которой он встречал чуть ли не каждое утро, была крылатая фраза: лучше один раз помочь, чем десять раз пожалеть!

Иногда в подвал заходил бывший сослуживец Бобра — Славка. Его нерусская фамилия переводится с местного как «треугольник». Так к нему прикипело это прозвище, что многие стали забывать не только Славкину фамилию, но и имя, и звали его просто — Треугольник. Он и внешне чем-то напоминал эту незамысловатую фигуру, перевернутую с основания на вершину. Славка — бугай под два метра, с бычьей шеей, косой саженью в плечах, руками-граблями и кулаками величиной с графин, всегда сманивал рабочую компанию в праздность и распутство. В городе он слыл удачливым бизнесменом. Некогда, он, бывший капитан Советской Армии, был с позором изгнан после того, как попытался развернуть в обратном направлении электричку, вышедшую из Риги в Елгаву. В тот злополучный день Славка был в наряде, патрулировал район железнодорожного вокзала в Риге. А рядом — базар. После сдачи наряда Славка при полной капитанской форме в рыбном павильоне базара, под копченого угря, не просто остограмился и даже не обутылился, а напился до беспамятства. Потом он ход событий помнил смутно. После того как Славка, стоя на втором этаже, гаркнул на весь павильон: «Первая рота прямо, остальные на-пра-во!», — пришел наряд милиции, и бедолагу довели до электрички. Благо же — вокзал был рядом.

Очнулся Славка в КПЗ комендатуры без денег, без документов, без формы, в одних подкальсонниках. Судом чести не обошлось, и его уволили без права носить военную форму. Страна круто менялась, и Славка вернулся в свой маленький городок, закодировался и занялся бизнесом. Не имеющему прочных понятий о морали Славке наступившее время понравилось. Открыл ресторан-бордель, и деньги потекли. Иногда отвлекался на перепродажу автомобильных иномарок и простыней, но бордель отнимал все силы и днем, и, само собой, ночью.

Два года прошли, как в тумане. А тут черт ножку подставил. Влюбился в совсем молоденькую девицу. Она работала в его «доме терпимости» девочкой по вызову и за длинные, пушистые ресницы и безотказный, покорный характер звали ее «Буренка». Буренка не только была красива, но, как колхозная корова, приносила борделю «шелестящее зеленое молоко» — доллары. Как?то неосторожно Славка спросил ее:

— Что в тебе, Буренка, мужики находят?
— А ты сам попробуй! — бойко ответила Буренка.

Попробовал. Понравилось. Назначил ее «мамой», то бишь главной в публичном гареме. Год крутил с ней по курортам, продал по ее настоянию дом, здание содержать надо, следить за чистотой, а слово «работа» Буренка понимала только в одном смысле. Купил квартиру Славка и уже собирался детьми обзаводиться, но... Буренка исчезла. Славка сначала подумал, что к маме уехала, соскучилась, но на Славкин звонок мама грубо ответила, что дочь прокляла и ничего о ней слышать не желает.

Объявилась Буренка только через три месяца в Америке. Позвонила в пять утра и сказала, что вышла замуж за американца и что Славку никогда не любила, а нужны были ей только его деньги, чтобы в эту самую Америку удрать. Бросила трубку и больше не звонила.

Не выдержал парень, взялся за старое и стал пить. Его стали обманывать и как-то ночью сожгли притон. За полгода все накопленное было пропито с дружками, испарившимися вместе с исчезновением денег.

В один злополучный день зашел Треугольник в подвал пивка попить, но, как известно, пиво без водки — напрасно потраченные деньги. А тут и Валерка Мельников нарисовался. Сбегал за «тяжелой артиллерией». По использовании оной выяснилось, что проблема-то у них общая. Холостяки! Да еще и не по своей воле. Какой мужчина скажет, что не он, а его бросила женщина?! Каждый «выстрел» разогревал фантазию, выворачивал из души наболевшее, подпочвенное, сокровенное. Кондиция наступила через час. У каждого выпивохи своя кондиция. Ее признаков так же много, как сортов чая.

Треугольник взял отвертку и при каждом нехорошем слове, соотношение которых к допустимым словам было как десять к одному, тыкал ею в письменный стол, приговаривая, что Америка — дерьмовая страна, но если бы его туда пустили, он «свою» нашел бы и растерзал.

— На одну ногу наступлю, за другую потяну — и все, — рычал Славка, ежесекундно облизывая пересыхающие губы. Он был похож на дракона с Коммодорских островов, который пережил долгую засуху и теперь судорожно пробует воздух на влажность своим тонким раздвоенным языком.

Валерка поддакивал Треугольнику, но, уже мало что понимая, через каждую минуту гладил лысину, приговаривая: «Мухи! Откуда в подвале мухи!?» Снятие «мух» с лысины и означало, что кондиция достигнута. Со стороны казалось, что собеседники говорят сами с собой. В принципе так оно и было, но красная нить разговора не осталась потерянной, и когда Славка приложил к макушке две растопыренные пятерни и сказал визави: « Смотри, какие у меня рога! Ветвистые! У тебя таких нет!», Валерка, вскинув свои тощие пальцы над лысиной, резко возразил: « А у меня еще ветвистее!»

Начали бодаться. Чуть привстав на полусогнутых ногах, «рогоносцы» с ревом наседали друг на друга, пытаясь уязвить соперника в голову. Треугольник был тяжелее, Валерка подвижнее. Битва шла с переменным успехом, пока тяжелый Славкин палец не попал в Валеркин глаз. Одному стало больно, другому страшно. Но глаз выдержал. Выдохлись и выпили за перемирие.

Зашедший с работы Петр застал конец поединка, а когда узнал его причину, криво улыбнулся и сказал:

— По сравнению с Бобром у вас не рога, а ма-а-а-ленькие рожки. Если своих не хватает или кальция в организме мало, обратитесь к Бобру. Он олень матерый, со стажем. Если каждую загогулинку его рогов обмывать, то и водки не хватит. Кончай разборки. Я тут подхалтурил и кое-что принес.

«Кое-что» оказалось литром «Московской» и килограммовой банкой тушенки из натовских запасов. Тушенку разогрели в микроволновке и вывалили в широкую алюминиевую кастрюлю. Из нее все и хлебали, вылавливая из расплавившегося жира куски мяса.

Валерка прилег на диван и продолжал усердно стряхивать «мух» с раскрасневшейся лысины, при этом каждый раз он сердился и приговаривал: «Мухи! Мухи! Уберите мух!» На него никто не обращал внимания. Треугольник пустил слезу и рассказывал Петру о гнусной женской сущности.

— Для всех их (он имеет в виду женщин) главное бабло. Правильно говорят, что у нас, у мужиков, самая эрогенная зона — кошелек. И чем он толще, тем больше тебя любят. Я свою и в Крым возил, и на Байкал, и в Испанию. Но сколько волчицу ни корми, она все одно — в лес смотрит. Давай, Петруха, еще по одной, а то душа кипит, как бы не перегорела. Боюсь одного — до чертей допиться. Был у меня друган, так тот каждый вечер с себя чертей снимал, пока в психушку не прибрали.
— Да, это что, — подхватывал разговор Петр, у нас на машзаводе есть Толян, токарь, так он как напьется — открывает шкаф дома и вызывает оттуда чертей сам. Говорит — их ровно шесть, и самое удивительное, что он знает их по именам. Он с ними о жизни разговаривает. Говорит, они его понимают, сочувствуют. Говорит, что у них старший есть и зовут его то ли Диман, то ли Демон, так вот он из всех чертей один летать может. Говорит, что они его и к себе в преисподнюю брали, но ему там не понравилось, жарко, говорит, очень и накурено много. А вообще и там жить можно, говорит.
— А я в Риге видел, в трамвае ехал, как молодой парень, с иголочки одетый, видно, ехал с какого-то праздника, и вдруг, ни с того ни с сего, снял с себя ботинки, новенькие, блестящие, и выкинул их из окна трамвая. И такое блаженство было на его лице, что я догадался сразу — жали они ему. Намаялся бедолага.

Витька не выдержал, закрыл дверь подвала на ключ и присоединился к общей компании. От женщин и чертей разговор плавно перешел на политику.

— Бросили, сучары, нас здесь, — горячился Витька, — на съедение местным аборигенам. Я бы их повесил — и Меченого, и Беспалого. Разворовали такую страну, и ради чего, спрашивается? Что, им при Союзе плохо жилось?! Жировали, дай Боже! Чего им нехватало?!
— Я знаю, чего им не хватало, — подхватил Треугольник. — Собственности! Они и так были, как властители вселенной, но они же были правители бесхозные и знали, что с должности ты можешь слететь в два счета. А без должности — ты никто, а вот собственность — это все! И без должности нехило проживешь! Собственность — это мое, и за «мое» — я глотку перегрызу. Вот и отняли они у народа все, что этот народ построил за десятки лет. И стали еще сильнее.
— Это точно! — Петр расстегнул ворот рубашки, — моя мамка сорок лет на одном заводе проработала. Еще до войны начала там горбатиться, потом восстанавливала его, а когда на пенсию ушла, завод дал ей отдельную квартиру, и я с мамкой там до ее смерти прожил. Три медали у мамки были: «За трудовую честь», «За трудовую доблесть» и «За восстановление предприятий черной металлургии Юга». Дома лежат, душу греют. Я иногда думаю: «Хорошо, что мамка до этих дней не дожила. Горько бы ей было, ой, как горько!».

Петр немного помолчал, а после добавил:

— Один раз, лет десять мне было, я у мамки случайно пупок увидел. Так я так испугался, что полдня плакал. Грыжа у нее была. Пупок, как стакан, не поверите. Мамка работала в ЦРМП. Это — цех ремонта металлургических печей. Вагонетки таскала с шамотным кирпичом.

Выпили за родителей. Живых и мертвых. Помолчали. И тут Витька ни с того, ни с сего сказал:

— Мужики, знаете, а я бобра замочил!

Треугольник и Петр явно стали трезветь и бледнеть. Вспомнили, что в подвале Бобра не видели. Переглянулись. Петр мял в руках сигарету и непрерывно клацал зажигалкой, которая не хотела гореть. Витька выдержал паузу и предложил: — Хотите, я вам дам по кусочку. Он у меня здесь в холодильнике. Вкусный. Я с Марьей Антоновной его уже пробовал.

Треугольник окаменел. В его мозгу что-то щелкнуло и выключило логическое мышление. Он тупо смотрел на Витьку в упор, как смотрят в дуло пистолета, ожидая выстрела. В его сердце медленно вползал холод и замедлял отток крови. Петр, видя открытое, спокойное лицо Витьки и сравнивая это спокойствие с только что услышанной новостью, начал смутно догадываться о каком-то несоответствии. Он смял в труху сигарету и бросил капризную зажигалку на стол. Потом выдавил:

— Ну, ты даешь!!!

Витька встал и сделал шаг к холодильнику.

— Да мясо у него, как у кролика, надо только в соленой воде сутки отмочить, — продолжал Витька, дергая облезлую ручку старого холодильника. Треугольник выпучил глаза, как в барокамере, и со страхом ожидал момента истины. Наконец, ручка холодильника сработала и Витька достал из освещенного пространства целлофановый пакет с нарубленным мясом.

— Что на меня уставились, как бараны на новые ворота? Давай делить будем!

Хлопнула входная дверь подвала, и через несколько секунд в кандейку вошел Бобер.

— Привет, мужики! Пьете? Что, Валерка уже мух сгоняет с черепушки?
— Да вот хочу им мяска подбросить, — просто сказал Витька. — На охоте бобра убил, тезку твоего. Прошлую субботу ходил, мокро очень. Жаль, козы не попались. К Новому году мясо было бы.

Только тут дошел до Петра и Треугольника смысл происходящего. Петр смачно выругался и, тряся Бобра за плечи, улыбался во весь рот и приговаривал:

— Чтоб ты долго жил, Бобер! Чтоб ты долго жил!

Треугольник ничего не понимал. Он выпил больше других, не считая спавшего Валерки, но тоже был рад, что Бобра не съели и он, живой и целехонький, стоит перед ним и тоже ничего не понимает. Наконец, до Витьки дошло, что же так смутило друзей, и он, покраснев, как с мороза, хохотал во весь голос, то и дело приседая на корточки.

Воскрешение Бобра обмывали два дня с песнями и танцами. Треугольник ползал по подвалу между валявшимися тут и там моторами и инструментами, хрюкал, говорил, что он свинья и рогоносец, кричал во все горло: «Первая рота прямо, остальные — направо!» Валерка снимал с лысины мух и доказывал всем, что его рога ветвистее. Петр пел одну и ту же песню про родную улицу, Бобер танцевал, отбивая чечетку на деревянном грязном, промасленном полу. Витька пил стаканами и тут же засыпал за столом.

На третий день, вконец обезумев, компания решила идти за опохмелкой под развевающимся Красным знаменем. Идея родилась в воспаленном воображении Треугольника. Ему, как инициатору, доверили роль знаменосца. Выйдя на белый свет, компания двинулась к ближайшему магазину. Свежий ветер развернул полотнище, и оно затрепетало, забилось, как живое. Навстречу шли люди, останавливались, приходили в себя.

— Чокнутые! — говорили одни.
— Сейчас полицию вызовем! — грозились другие.
— А можно с вами? — спрашивали третьи.
— Давай! Веселее будет! — отвечал Витька.

Треугольник, подбодренный всеобщим вниманием, старался держать стяг высоко над головой. Издали казалось, что от полотнища исходит какой-то свет. Этот свет, как вызов всеобщей спячке и тотальному равнодушию, радовал глаз, будоражил сердце. Похмельный кураж превращался в маленький бунт. И когда магазин, что напротив подвала, оказался закрыт, было решено идти в другой, к центру города.

По дороге маленькая группка превратилась в целое шествие. Люди примыкали большей частью из любопытства. Их распирало узнать — куда это направляются люди с Красным знаменем.

В общем оживлении слышалось: Наши пришли! Даешь революцию!

Проезжавшие машины сигналили, кто?то из прохожих крестился. В толпе появились женщины. Это были те, кто с утра шел в церковь, но любопытство и необычность происходящего заставили изменить намерения, и теперь они чуть поодаль, но неотступно следовали за процессией.

Кто-то крикнул: — Давай на площадь!

В это время послышался вой сирен полицейских машин. Но, подъехав ближе к толпе, полицейские были удивлены, что это не пять человек, как кто-то сообщил, а целая демонстрация. Не зная, что делать, они просто поехали за идущими, но сирену не выключили и этим еще больше привлекали внимание к происходящему.

К центру подошли уже с песней. Пели «Вставай, проклятьем заклейменный...». Кто-то попытался вначале запеть «Вихри враждебные», но мало кто знал слова. А «проклятьем заклейменный» знали все. Во всяком случае первый куплет. Когда пение стихло, послышались возгласы: — Начинайте! Что стоите?

— Давай, Треугольник, шпарь вовсю, пока они не очухались!

Застрельщики растерялись. Сказать людям: «Расходитесь! Мы за водкой пришли», — они не могли. Люди чего?то ждали. И тут Витьку осенило. Встав на невысокий, пустой пьедестал, с которого местные власти поспешили когда?то убрать задумчивого вождя мировой революции, Витька крикнул в толпу: «Граждане! Это репетиция! Мы фильм снимаем, сейчас операторы приедут. Расходитесь по домам! А то нас арестуют».

Как в воду глядел. Через толпу зевак к знамени пробивался полицейский наряд.

Люди шумели: — Они кино снимают! У нас демократия!

— Знамя, знамя спасайте! — по-пионерски крикнула какая-то женщина, узрев, что один из полицейских ближе всего протиснулся к Треугольнику. Народ приободрился и взял знаменосца в кольцо. Почувствовав нарастающее волнение толпы, полицейские отошли к своим машинам и дружно принялись названивать по мобильным телефонам.

Треугольник впопыхах свернул красное полотнище, и четверка товарищей змейкой выскользнула из скопления людей. Маленькая революция в отдельно взятом городе пошла на спад. Народ постепенно расходился.

Зачинщики, попутно отоварившись в магазинчике, заставленном бутылками на любой вкус и пристрастие, вернулись в свой подвал — в каменное глухое подземелье, отвоеванное когда-то у бомжей, напрочь отгороженное от всего мира железными дверями и засовами и приютившее своих нынешних обитателей — бывшего милицейского электротехника, бывшего армейского капитана, бывшего электронщика и механика бывшего машзавода, до которых, в сущности, никому никакого дела не было. Опустились на дно в «подводной лодке», чтобы жалеть друг друга по участи беспросветной в порывах пьяной сентиментальности и порой всплывать по угарной необходимости на поверхность с ее почти бессмысленной и тоскливой суетой, каждодневными тревожными заботами о хлебе насущном, заполнившими до самого края осиротелые души и жизни людские промеж тысяч себе подобных, брошенных и одиноких...


> В начало страницы <